Бани начали вновь открываться со второй половины февраля 1942 года. К 15 марта их число достигло, согласно официальным отчетам, двадцати пяти, но в блокадных записях называется лишь несколько из них, которые действовали в это время: возможно, другие из них работали с длинными перерывами. И.Я. Богданов, приведя официальные данные о количестве бань в городе (май — 34, июнь — 42, зима 1942/43 года — 28), счел их сомнительными, ссылаясь не только на дневники блокадников, но и на личные беседы с ними. По его мнению, имелось немало бань, которые работали всего несколько дней и закрывались из-за нехватки воды и топлива — но они также отражались как действующие в официальной статистике. Слово «работали» в данном случае оказывалось весьма двусмысленным — оно отмечало лишь самый факт без сопутствующих подробностей.

Открывались бани и на предприятиях, куда рабочим разрешалось приводить свои семьи, а одна из них размещалась даже в Публичной библиотеке. В первой половине 1942 года обычно приходили в бани по талонам, выданным предприятиями и учреждениями. Нередко бойцы МПВО и санитарных отрядов отвозили в баню обессиленных людей и там же мыли. Попасть в баню в марте 1943 года удавалось не всем, этим пользовались банщики, вымогая мзду у тех, кто желал помыться, но не имел на это прав. Как отмечал секретарь Фрунзенского РК ВКП(б) А.Я. Тихонов, «начинали помывку не за ту сумму денег, которая положена, а производили помывку за хлеб». Кого-то удавалось поймать за руку, но, скажем прямо, так же поступали и все оказавшиеся на «хлебных» местах. А.Я. Тихонов решил самолично найти нечестных банщиков:

«Я вхожу и спрашиваю: “Как бы у вас помыться?” Сидят женщины около печки… Одна из них говорит:

— А вы один?

— Да нет, со мной товарищ.

— А вы откуда?

— Из воинской части приехал, три месяца не мылся, хочу помыться!

— Хорошо, принесите хлебушка, помоем.

— Да я получаю небольшой паек, все равно уступлю… Сейчас мне дороже всего помыться.

Женщина ничего не сказала» {458} .

Такие сцены весной 1942 года, скорее всего, не были редкими, но здесь и не знаешь, кого упрекать — банщиц, видимо только что принятых на работу и пытавшихся подкормиться, «внеочередников», не стеснявшихся обойти других, лишь бы помыться самим, или контролеров, беспощадных и способных надеть на себя любую личину, чтобы выявить вымогателей, обирающих голодных людей.

В бане обычно имелись мужские и женские отделения, а если одно из них было закрыто, то устанавливались «мужские» и «женские» дни. Рассказы о том, что вместе мылись обессиленные и не обращавшие друг на друга внимание люди, возникли, по преимуществу, значительно позднее описываемых событий. В дневниках, письмах и официальных отчетах, датированных 1941 — 1943 годами, об этом почти ничего не говорится. Каким бы тяжелым ни являлось время, люди старались все-таки не переходить границ приличий, хотя они и стали к весне 1942 года весьма условными. Любой такой случай вызывал ругань посетительниц, а банщикам приходилось оправдываться. Конечно, бывали и исключения. Очереди в женские отделения были намного длиннее, чем в мужские (приходилось ждать один-два часа), и если в городских общественных банях еще соблюдался порядок, то в заводских иногда и не стеснялись. «Расписание, которое было сделано в банях для мужчин и женщин, выдерживалось еще мужчинами, а женщины не выдерживали, начинали мыться», — сетовал заместитель секретаря парткома завода им. С. Орджоникидзе, назвав таких женщин «опустившимися» {459} .

Если в марте 1942 года в банях еще было холодно, то с апреля положение изменилось — как повсеместно отмечали блокадники, стало теплее, чище и светлее, а помывка являлась «великолепной». Не везде работали только парилки, но довольствовались и малым. С конца весны открывались при банях киоски, где можно было купить небольшой кусочек мыла.

Бани, где впервые за несколько месяцев удалось помыться блокадникам, иногда именовали «дистрофическими». Об «особой вежливости» и «болезненной усталости» их посетителей, способных поднять лишь тазики, заполненные наполовину, сообщает в своих воспоминаниях Т.Д. Ригина {460} . Очень ярко описана такая баня в записках О.Ф. Берггольц: «Было тихо. И глаза у женщин были тихие, не выражавшие ни горя, ни отчаяния, а какую-то застывшую мысль, тяжкую и безнадежную, выражающие долгий-долгий безмолвный упрек, но и упрек этот был не кричащим, не страстным, а застывшим, постоянным. Знаменитые глаза ленинградок — пустые, тяжелые и сосредоточенные, взглянул человек на что-то ужасное, так оно у него там и осталось. Они тихо передвигались по бане — усталость чувствовалась во всех их движениях… Они наливали тазики менее чем до половины — больше никто не мог приподнять. Потихоньку движениями, похожими на движения в замедленном немом кино, терли друг другу спины. Какая-то особая вежливость царила в бане, никто не лаялся, уступали друг другу место, делились мылом, — и было в этой вежливости нечто болезненное и опять же усталое» {461} .

Глава вторая.

Эвакуация

Ленинград в 1941 — 1943 годах пережил несколько волн эвакуации. В город стекались беженцы из оккупированных или обстреливаемых противником территорий, которых позднее надеялись переправить в тыл. Появились внутригородские беженцы — жители разбомбленных домов, преимущественно из Московско-Нарвского района, переселяемые большей частью в северную часть города. Наиболее массовой являлась эвакуация самих жителей Ленинграда. Она осуществлялась в октябре—декабре 1941 года, в феврале—апреле и в июле—ноябре 1942 года.

Беженцы хлынули в город в конце лета 1941 года. Большую часть их поселили в общежитиях, школах, помещениях эвакопунктов, но некоторым предоставлялись и пустовавшие комнаты в жилых домах. Всего в городе оказалось около 55 тысяч беженцев. Судьба их была трагичной: если ленинградцы в трудную минуту рассчитывали на помощь родных и друзей, то у беженцев не было никого в городе, кто бы их поддержал. В лучшем положении были беженцы из близлежащих районов, из Гатчины и Сестрорецка — они приводили с собой даже коров {462} . Но таких было мало. Германский натиск в августе 1941 года оказался стремительным, уходить надо было быстро, ни подвод, ни иного транспорта не было, а на своих плечах и на тележках унести можно было немного. Пришли они в город без теплой одежды и обуви, с крайне скудными средствами {463} , с малыми детьми и престарелыми родителями. Так начался их смертный путь.

«Они потом будут первыми жертвами блокады, и на долю учителей выпадет обязанность выносить трупы», — вспоминала А.И. Воеводская о беженцах, живших в школе на Лиговском проспекте {464} . Помочь им пытались, особенно детям. Открывали интернатские детские сады, где, как говорилось в приглаженном отчете о деятельности гороно за 1941 — 1943 годы, «благодаря чуткому и заботливому отношению к работе в помещениях был создан уют»; просьба полкового комиссара Ленгорвоенкомата об отпуске для детей беженцев «хотя бы небольшой части питания» выглядит на фоне этого нарочитого оптимизма более откровенной и человечной {465} .

Речь шла о крохах — но и их не могли найти в «смертное время». Было не до беженцев — погружался в гибельную пучину весь город. Документы, относящиеся к ноябрю—декабрю 1941 года, рисуют беспросветную картину страданий тех, кто оказался в Ленинграде «транзитом». Из спецсообщения управления НКВД ЛО А.А. Кузнецову, датированного 28 ноября 1941 года, становится ясным, что дело было не в «отдельных недостатках», — дала сбой вся система опеки над попавшими в беду людьми:

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться